NB: Лето. Дед. Сенокос. Вечером – дедова антология (фолиант с толстой драной обложкой и почти капустными листьями страниц). Бунин – свой. Мой. Он знает то, что знаю и узнаю я, мальчик, почти немой и ненавидящий город. Мальчик, живущий в траве у воды. Как дым пожара, туча шла. Молчала старая дорога. Такая тишина была, Что в ней был слышен голос Бога, Великий, жуткий для земли И внятный не земному слуху, А только внемлющему духу. Жгло солнце. Блеклые, в пыли, Серели травы. Степь роняла Беззвучно зерна – рожь текла Как бы крупинками стекла В суглинок жаркий. Тонко, вяло, Седые крылья распустив, Птенцы грачей во ржи кричали. Но в духоте песчаных нив Терялся крик. И вырастали На юге тучи. И листва Ветлы, склоненной к их подножью, Вся серебристой млела дрожью – В грядущем страхе божества. 1912 NB: Возвращались с покоса втроём: дед, бабушка и я. Начался дождь, потом – гроза. Укрылись под сосной, одиноко стоявшей в поле недалеко от ивняка. Вдруг бабушка, схватив нас за руки, перетащила меня и деда – перевела перебежками из-под сосны в ивняк, где мы и стояли-сидели под старой, пахнущей несуществующим озером ивой. Через минуту молния ударила в сосну, под которой мы только что стояли, – расщепила её ствол от середины до комля. Дерево вспыхнуло. Дед как-то так сдавленно, сквозь слёзы, что ли, вымолвил: - Да-а-а… Последний шмель Черный бархатный шмель, золотое оплечье, Заунывно гудящий певучей струной, Ты зачем залетаешь в жилье человечье И как будто тоскуешь со мной?
За окном свет и зной, подоконники ярки, Безмятежны и жарки последние дни, Полетай, погуди - и в засохшей татарке, На подушечке красной, усни.
Не дано тебе знать человеческой думы, Что давно опустели поля, Что уж скоро в бурьян сдует ветер угрюмый Золотого сухого шмеля! 1916 NB: Стихотворение показано (по телефону) Леной: мол, почти как твои шмели в твоих стихах. Мой да не мой. Да и ничего здесь нет моего. И я не мой. Часто – немой. Как в детстве. Бунин – мой. Прежде всего поэт. Щеглы, как звон, стеклянный, неживой, И клен над облетевшею листвой, На пустоте лазоревой и чистой, Уже весь голый, легкий и ветвистый… О мука мук! Что надо мне, ему, Щеглу, листве? И разве я пойму, Зачем я должен радость этой муки, Вот этот небосклон, и этот звон, И темный смысл, которым полон он, Вместить в созвучия и звуки? Я должен взять – и, разгадав, отдать. Мне кто-то должен сострадать, Что пригревает солнце низким светом Меня в саду, просторном и раздетом, Что озаряет желтая листва Ветвистый клен, что я едва-едва, Бродя в восторге по саду пустому, Мою тоску даю понять другому… – Беру большой зубчатый лист с тугим Пурпурным стеблем, – пусть в моей тетради Останется хоть память вместе с ним Об этом светлом вертограде С травой, хрустящей белым серебром, О пустоте, сияющей над кленом Безжизненно-лазоревым шатром И о щеглах с хрустально-мертвым звоном! 1917 NB: Это стихотворение уже я показал ей. Через 5 месяцев после разрыва сказала: Что-то от Мандельштама? Нет, говорю, от Баратынского, скорей. Это был последний нормальный – без обид – разговор. Спасибо Ивану Алексеевичу. Бунин – чудо. Во всём.
Анна Ахматова Третий Зачатьевский Переулочек, переул… Горло петелькой затянул.
Тянет свежесть с Москва-реки, В окнах теплятся огоньки.
Покосился гнилой фонарь – С колокольни идет звонарь…
Как по левой руке – пустырь, А по правой руке – монастырь,
А напротив – высокий клен Красным заревом обагрен,
А напротив – высокий клен Ночью слушает долгий стон.
Мне бы тот найти образок, Оттого что мой близок срок,
Мне бы снова мой черный платок, Мне бы невской воды глоток. 1922–1940 NB: Это уже из тех стихов, которые мучают всю жизнь: переулочек-переул… – загадкой, ужасом, вернее – грядущим ужасом, будущим страданием. Петелька. Горло. Срок. Воды глоток. И упало каменное слово На мою ещё живую грудь. Ничего, ведь я была готова. Справлюсь с этим как-нибудь. У меня сегодня много дела: Надо память до конца убить, Надо, чтоб душа окаменела, Надо снова научиться жить. А не то… Горючий шелест лета Словно праздник за моим окном. Я давно предчувствовала этот Светлый день и опустелый дом. 1939 NB: Стихи про меня. Про пятьдесят шестой год моей жизни. Я не была здесь лет семьсот, Но ничего не изменилось... Все так же льется Божья милость С непререкаемых высот,
Все те же хоры звезд и вод, Все так же своды неба черны, И так же ветер носит зерна, И ту же песню мать поет.
Он прочен, мой азийский дом, И беспокоиться не надо... Еще приду. Цвети, ограда, Будь полон, чистый водоем. 1942–1944 NB: Стихи как продолжение взгляда Леонардо Да Винчи, который продолжил, удлинил взгляд Платона, который, в свою очередь… и т. д. И мой взгляд (один из его корней) – в татарве, в половцах, в хазарах. И взгляд Мандельштама – из эллинских небес. Взгляд поэзии. Взгляд культуры.
Федор Тютчев Люблю глаза твои, мой друг, С игрой их пламенно-чудесной, Когда их приподымешь вдруг И, словно молнией небесной, Окинешь бегло целый круг...
Но есть сильней очарованья: Глаза, потупленные ниц В минуты страстного лобзанья, И сквозь опущенных ресниц Угрюмый, тусклый огнь желанья. 1836 NB: Тютчева, как и Ахматову, и многих других (от Пушкина-Лермонтова и Державина-Жуковского до современников), я открывал для себя не единожды: мой Тютчев – любовь настолько глубокая, что острия её уходят куда-то в бесконечность. Глупец скажет: ну да, метафизика. Соглашусь, уточнив – и жизнь, жизнь, жизнь. Сплошная физика. Близнецы Есть близнецы – для земнородных Два божества, – то Смерть и Сон, Как брат с сестрою дивно сходных – Она угрюмей, кротче он...
Но есть других два близнеца – И в мире нет четы прекрасней, И обаянья нет ужасней Ей предающего сердца...
Союз их кровный, не случайный, И только в роковые дни Своей неразрешимой тайной Обворожают нас они.
И кто в избытке ощущений, Когда кипит и стынет кровь, Не ведал ваших искушений – Самоубийство и Любовь! 1850–1851 NB: Чудесно-страшные стихи. Знаю всю жизнь. Дважды покушался. Ничего подлиннее и реальнее этого преддействия (если было бы действие – я бы не произносил эти слова) – нет. Увы, что нашего незнанья И беспомо́щней и грустней? Кто смеет молвить до свиданья – Чрез бездну двух или трех дней? 1854 NB: Таково человеческое время. Знаю эти стихи класса с 5–7-го. На учительницу-словесницу смотрел сквозь толстые очки Тютчева. (Я – не очкарик). И она это чувствовала, за что и не любила, и боялась меня. Она сидела на полу И груду писем разбирала, И, как остывшую золу, Брала их в руки и бросала.
Брала знакомые листы И чудно так на них глядела, Как души смотрят с высоты На ими брошенное тело...
О, сколько жизни было тут, Невозвратимо пережитой! О, сколько горестных минут, Любви и радости убитой!..
Стоял я молча в стороне И пасть готов был на колени, – И страшно грустно стало мне, Как от присущей милой тени. NB: Седьмая и восьмая строки – мучили меня ещё в школе. Повторял их в армии. В Индии. В больнице. В реанимации. Поэтому и выжил. (Из «А. А. Фету») 2. Иным достался от природы Инстинкт пророчески-слепой, – Они им чуют, слышат воды И в темной глубине земной.
Великой Матерью любимый, Стократ завидный твой удел – Не раз под оболочкой зримой Ты самоё её узрел… 1862 NB: Знаю с детства. Из дедовой антологии. Это – о моей бабушке. Ведунье. Ясновидящей (ослепшей в старости) и сказительнице. Это – о поэте. Накануне годовщины 4-го августа 1864 года Вот бреду я вдоль большой дороги В тихом свете гаснущего дня, Тяжело мне, замирают ноги... Друг мой милый, видишь ли меня?
Все темней, темнее над землею – Улетел последний отблеск дня... Вот тот мир, где жили мы с тобою, Ангел мой, ты видишь ли меня?
Завтра день молитвы и печали, Завтра память рокового дня... Ангел мой, где б души ни витали, Ангел мой, ты видишь ли меня? 1865 NB: Тютчев для меня – тотально жизненен. Всё, что он услышал и передал мне, – всё было со мною. Это не двойничество. Не дублетность. Это совпадение (и очень близкое) двух душевных дорог, полётов, путей, провалов, дыр, катастроф, – но движения, движения, движения. Скорость жизни совпала. Не – повторилась, а – совпала. И Тютчев, и Мандельштам, и все-все-все – для меня живы. В прямом значении этой краткой формы прилагательного. Sic! Нам не дано предугадать, Как слово наше отзовется, – И нам сочувствие дается, Как нам дается благодать… 1869 NB: Дед произносил: Но нам сочувствие даётся… Так ему было легче: прятаться всю жизнь от власти (ясно какой), хранить в себе и в потомках иное, подлинное, понятие о чести, достоинстве и совести, – это труд великий. И – благодарный. И – благодатный. Ведь всё кончается Благодатью… Э. Ф. Тютчевой Всё отнял у меня казнящий Бог: здоровье, силу, волю, воздух, сон, Одну тебя при мне оставил он, Чтоб я ему ещё молиться мог. 1873 NB: Тютчев – разный. Так и должно быть. Потому что он ни с кем и ни с чем не боролся: не боролся прежде всего с самим собой. Борьба борьбы с борьбой – это советская и постсоветская стихотворная сфера (от Д. Бедного и В. Маяковского до Е. Евтушенко и И. Бродского). Юрий Коваль дал точнейшую дефиницию амбициозности таланта: борьба борьбы с борьбой. Б. Б. Б.
Осип Мандельштам NB: Нужно бы переписать всего Мандельштама в эту часть антологии. Да нельзя. А жаль. Звук осторожный и глухой Плода, сорвавшегося с древа, Среди немолчного напева Глубокой тишины лесной... NB: Мандельштам – это подарок Майи Никулиной. Две любви: Майя и Осип. Две мои любви. 70-е. Кухня Майи. Ночи. Дни. Недели разговоров, чтения, споров и любви. Мандельштам – моя последняя любовь в поэзии. Первая – Лермонтов. Нет, есть, конечно, и рецидивы любви к Рильке, Донну, Данте, да Винчи, Гете, Анненскому, Бодлеру, Верлену, Рембо. Я любовник-рецидивист – в поэзии. Были и раз-любови. Имён не назову – может, ещё полюбятся… Даже любовь к Целану и Данте (и – Рильке!) не перебили влечения к поэзии Мандельштама. Потому что – язык. Великий язык поэзии, эксплицированный по-русски. Сусальным золотом горят В лесах рождественские елки, В кустах игрушечные волки Глазами страшными глядят.
О, вещая моя печаль, О, тихая моя свобода И неживого небосвода Всегда смеющийся хрусталь! 1908 NB: Ранний Мандельштам. Блеск! Но: Осип Эмильевич навсегда остался (для меня) ювенильным. Гений. Всегда юный гений. Как Лермонтов, моя первая любовь в поэзии. Круг замкнулся. На бледно-голубой эмали, Какая мыслима в апреле, Берёзы ветви поднимали И незаметно вечерели.
Узор отточенный и мелкий, Застыла тоненькая сетка, Как на фарфоровой тарелке Рисунок, вычерченный метко, – Когда его художник милый Выводит на стеклянной тверди, В сознании минутной силы, В забвении печальной смерти. 1909 NB: Стихи показал Игорь Сахновский (сидели с ним за одной партой в университете, на филфаке). Игорь много мне подарил: и Анненского, и Белого и др. Известный и маститый прозаик, пишет ли он сегодня стихи? Раньше, в молодости, писал – и отменные. Дано мне тело - что мне делать с ним, Таким единым и таким моим?
За радость тихую дышать и жить Кого, скажите, мне благодарить?
Я и садовник, я же и цветок, В темнице мира я не одинок.
На стекла вечности уже легло Мое дыхание, мое тепло.
Запечатлеется на нем узор, Неузнаваемый с недавних пор.
Пускай мгновения стекает муть Узора милого не зачеркнуть. 1909 NB: Может быть, самое главное моё стихотворение. Знаю его около сорока лет. Слышал от мимолётного учителя в школе нашей – Феликса Салимова (ныне покойного: он сокурсник моих друзей Володи и Людмилы Бабенко; несколько лет назад привелось мне составлять его книгу стихов). Запомнил текст сразу. А имени даже как бы и не слышал. Жило во мне стихотворение как фольклорное, нет – как какое-то нутряное, кровное, корневое слово: легло – тепло. Импрессионизм Художник нам изобразил Глубокий обморок сирени И красок звучные ступени На холст, как струпья, положил.
Он понял масла густоту – Его запекшееся лето Лиловым мозгом разогрето, Расширенное в духоту.
А тень-то, тень все лиловей, Свисток или хлыст, как спичка, тухнет, – Ты скажешь: повара на кухне Готовят жирных голубей.
Угадывается качель, Недомалеваны вуали, И в этом солнечном развале Уже хозяйничает шмель. 1932 NB: Эти стихи появились во мне, будучи прочитанными с папиросной бумаги в 1979 году. В этом же году я купил Харджиевского Осипа (Манделя, как мы тогда говорили), изувеченного Дымшицем в «Библиотеке поэта». Эта книга объездила со мной полмира. Спасала меня от жары в Индии. От тоски – в Москве. От пьянства – в Свердловске. Плохая (по исполнению) великая книга. Разрывы круглых бухт, и хрящ, и синева, И парус медленный, что облаком продолжен, – Я с вами разлучен, вас оценив едва: Длинней органных фуг – горька морей трава – Ложноволосая – и пахнет долгой ложью, Железной нежностью хмелеет голова, И ржавчина чуть-чуть отлогий берег гложет... Что ж мне под голову другой песок подложен? Ты, горловой Урал, плечистое Поволжье Иль этот ровный край – вот все мои права, И полной грудью их вдыхать еще я должен. 1937 |